|
|
Уходящие вещи оставляли умирающему только свои имена. <…> И то, что плоть вещи исчезала от него, а абстракция оставалась, было для него мучительно. "Я думал, что мира внешнего не существует, - размышлял он, - я думал, что глаз мой и слух управляют вещами, я думал, что мир перестанет существовать, когда перестану существовать я. Но вот… я вижу, как все отворачивается от еще живого меня. Ведь я еще существую! Почему же вещи не существуют? Я думал, что мозг мой дал им форму, тяжесть и цвет, - но вот они ушли от меня, и только имена их - бесполезные имена, потерявшие хозяев, - роятся в моем мозгу. А что мне с этих имен?" <…> - Слушай, - позвал ребенка больной, - слушай… Ты знаешь, когда я умру, ничего не останется. Ни двора, ни дерева, ни папы, ни мамы. Я заберу с собой все.
В дискурсе умирания советской литературы поражает, с одной стороны, трудноистребимость тела героя, вызывающая в памяти идею "второй смерти", как она выступает в интерпретации Жака Лакана и Славоя Жижека, а с другой стороны - при всей ориентированности на полную аннигиляцию тела умирающего героя в совокупности с отрицанием души, продолжающей жизнь после смерти тела, - сверхдуховность самого дискурса умирания. Литература социального заказа, проявлявшая повышенный интерес к физиологии человека и утверждавшая биологическую смерть как единственную и окончательную, в то же время, как ни странно, утверждала символический порядок и отменяла символическую (вторую) смерть для героев-избранников. Начиная от образа "вечно живого" Ленина и кончая образами трагически погибших героев-комсомольцев, социально ориентированная литература зафиксировала как опыт умирания биологического тела, так и опыт перехода в бессмертие духовного тела человека, создав беспрецедентный по символической абстракции дискурс неистребимого духа. Со смертью Комиссара, "настоящего человека" (Б. Полевой "Повесть о настоящем человеке"), общественное мнение вменяет Алексею Мересьеву формулу духовной сущности умершего Комиссара - "настоящий человек". После эвакуации (= смерти) танкиста Андрианова (А. Чаковский "Это было в Ленинграде") от него остается его дух, запечатленный в последнем слове-послании "Пробьюсь", который и антиципирует журналист Славин, обращаясь к записке Андрианова в трудные минуты жизни: